Исторический контекст в художественном образе

Князь Андрей Болконский, в отличие от Курагиных, совершает поступки, всегда исторически обоснованные и убедительные; неправдоподобие этого персонажа Толстой выражает иными средствами. Князь Андрей женился на небогатой и незнатной немке Лизе Мейнен, увлекшись ее очарованием и кротостью, за что через полгода после свадьбы ненавидит себя, срывает зло на жене, а его отец открыто ее третирует. (Даже образу маленькой княгини Толстой постарался придать всю возможную нереальность. Черные усики Лизы, постоянно, настойчиво упоминаемые автором, никогда не были свойственны немкам. Кроме того, в июле 1805 года Лиза была заметно беременна и ходила переваливаясь, хотя ребенок родился только 19 марта. Разумеется, писатель мог просто забыть такие мелочи, но еще раз повторю — соединенные вместе, они складываются в цельную систему изменения даже общеизвестных истин.)

В дальнейшем князь Андрей поступал полностью логично. Опасаясь быть убитым на войне, он просил отца самого воспитывать внука, если Лиза родит мальчика, не отдавая матери и ее семье: это совершенно правильно, ибо немецкая родня не обеспечила бы ребенку того образования и положения в свете, на которые вправе был рассчитывать наследник князей Болконских. В 1805 году, состоя адъютантом главнокомандующего, князь Андрей мечтал о личном подвиге на поле боя и действительно его совершил, поведя за собой солдат и павши со знаменем в руках. За этот поступок, тем более произошедший на глазах Кутузова, он должен был бесспорно получить орден и продвижение в чинах, о чем автор предпочел умолчать. После кампании 1805 года Болконский с чистой совестью и репутацией героя вышел в отставку, хотя в 1806 году Толстой заставил его вступить нехотя в ополчение, «чтобы отделаться от действительной службы», ибо «началась война и все должны были служить». Тут очередная фантазия или гротеск: никто не мог вынудить русского дворянина служить, поскольку свобода от службы была дарована ему «Манифестом о вольности дворянства» 1762 года. Кроме того, в 1806 году нельзя было бы сказать, что «началась война». Шли одновременно три заграничные кампании (русско-персидская, русско-турецкая и 4-я антифранцузская коалиционная войны), но это отнюдь не означало всеобщую мобилизацию дворян — ее не было и в 1812 году. Впрочем, Толстой не настаивал на этой подробности, предоставив герою хозяйничать в имении.

Наскучившись уединением, князь Андрей возвратился в Петербург и втянулся в политические преобразования М. Сперанского, с головокружительной быстротой переходя от должности к должности. Разуверившись в полезности предполагаемых реформ (кстати, напрасно; можно было не верить в их осуществимость, но сам проект Сперанского по созданию в России конституционной монархии был революционен для своего времени), князь Андрей нашел новую жену, опять неудачно, ибо посватался к слишком юной девушке. Нынешнее представление о том, будто бы в начале XIX века замуж выходили в шестнадцать лет, а в двадцать считались старыми девами, ни на чем не основано. Бывало, что женщины вступали в брак и шестнадцатилетними, но средний брачный возраст в столицах соответствовал теперешнему, и даже в тридцать—тридцать пять лет девушка не теряла надежд (сестра Грибоедова Мария вышла замуж в тридцать четыре года, причем не за пятидесятилетнего вдовца, а за ровесника, — и это не единичный факт). Случались браки и сорокалетних женщин, вдовы же могли вступить в новое замужество хоть в шестьдесят. На сей раз послушавшись отца, князь Андрей уехал на год за границу, дабы рассеяться и одуматься.

Невеста изменила ему, и, весьма вероятно, он стал бы, как бы против воли, подыскивать новую, но тут началась война. Герой Аустерлица имел полное право оставаться в стороне — он уже доказал свою храбрость, и ничего большего общество не могло от него требовать. Но все же князь Андрей возвратился на службу, переведясь в армию с чином полковника — абсолютно нормальное, строго достоверное течение карьеры военного. В день Бородина он мечтал уже не о личном подвиге, а о том, как поведет свой полк в бой, решая исход сражения: тоже совершенно естественное изменение приоритетов, вызванное возросшими обязанностями и чувством ответственности.

Во всех отношениях князь Андрей мог бы считаться образцом высокородного дворянина и военного тех лет, если бы не его взгляды на жизнь, не его честолюбие! На двадцатилетнем промежутке между 1792 и 1812 годами в России уместилось три поколения, чьи жизненные установки были полностью противоположны. К первому из них принадлежали люди, воспитанные в идеалах Просвещения, верящие во всемогущество Разума и пережившие жестокий крах этой веры после начала якобинского террора во Франции. Второе поколение выросло в России в условиях почти полной изоляции от Европы, в унылые и душные годы конца екатерининского и во все павловское царствование. Третье поколение формировалось на полях наполеоновских битв народов, оно приняло на себя тяжесть Отечественной войны и победило в ней.

Князь Андрей, родившийся, как и Ипполит, около 1780 года или чуть позднее, принадлежал к среднему поколению. Для него Наполеон не мог быть героем и образцом для подражания, ибо первым консулом тот стал в конце 1799 года, а императором Франции в 1804 году, когда Болконскому было уже за двадцать — возраст перехода от юношеских идеалов к взрослой деятельности (по крайней мере так считалось в XIX веке). Наполеон являлся кумиром третьего поколения, вышедшего на Бородинское поле в семнадцать — девятнадцать лет, в то время как князю Андрею было за тридцать. Примерами юных поклонников Наполеона можно считать П. Пестеля, С. Муравьева-Апостола и многих будущих декабристов.

Современному читателю-неисторику десятилетняя разница между Пестелем и Болконским покажется несущественной: не все ли равно, если Толстой и приписал своему герою некоторые психологические качества более молодого поколения? Но этими качествами задается характер честолюбия героя. Поколение, разуверившееся в разумности мира, служило плохо и только по необходимости, бездумно, из его среды не выходили люди, стремившиеся перевернуть мир. Молодежь двенадцатого года, напротив, мечтала не о простом продвижении в чинах, а о великих свершениях на благо всего человечества, во имя вековой славы в потомках. Среднее поколение было средним во всем: оно служило, получало чины, готово было к личным подвигам, но вершителей судеб России и мира из этого поколения не вышло. А князь Андрей именно «глядит в Наполеоны»: в начале Шенграбенского сражения он надеется на «свой Тулон», вызывая в памяти поворотное событие в жизни Бонапарта. Тогда двадцатичетырехлетний артиллерийский капитан предложил свой план штурма безуспешно осаждаемого города, взял его, был произведен сразу в бригадные генералы — и с этого эпизода началось его стремительное восхождение на престол. Думая о «Тулоне», Андрей Болконский мечтает не о личном выдвижении (он богат, князь, аристократ, любимец Кутузова, российским императором ему никогда не стать, а его положение в обществе неколебимо), он мечтает о судьбе Наполеона — человека, изменившего лицо старой Европы.

На поле Аустерлица он почувствовал ничтожество своего героя, но почувствовал и собственное бессилие, ибо был ранен, а сражение проиграно. После краткого всплеска прежней надежды на великие преобразования, померещившиеся ему в деятельности Сперанского и собственной роли в них, он окончательно отказался от высокого честолюбия, что внешне выразилось в путешествии за границу (весьма характерный тогда способ прекращения борьбы). В Отечественную войну он действовал уже как обычный русский офицер и дворянин, как бы вернувшись в свое поколение.

Если и были в среднем поколении люди, подобные Андрею Болконскому, их порывы ни к чему не привели. А вот юноши, влюбленные в Наполеона, даже разочаровавшись в нем, взамен приобретали нечто большее — победоносную уверенность в себе! Они пережили боевое крещение не при Аустерлице, а при Бородине, Кульме, Лейпциге, и никакие раны и последующие беды и страдания не могли поколебать их веру в себя, добытую в восемнадцать лет в жесточайших военных испытаниях.

Тем-то и неубедителен образ князя Андрея, что, вырванный из контекста эпохи, анахронистический, он показывает конец, к которому русские поклонники Наполеона никогда не пришли, то есть оказывается нисколько не типичным. Сознавал ли это Толстой? Старики, которых он в молодости наблюдал лично, могли все казаться ему одинаковыми. Но ведь он читал и мемуары о наполеоновском времени и должен был почувствовать, что С. Жихарев, к чьим «Запискам современника» он обращался, и, допустим, декабрист И. Якушкин, записки которого он мог найти, имели совершенно разные жизненные установки при определенном сходстве характеров. Кроме того, первая треть XIX века не так уж далеко отстояла от эпохи Льва Толстого. И если в наше время мы понимаем со всей очевидностью, что, например, Антон Кандидов, герой недооцененного «Вратаря республики» Л. Кассиля, не мог быть даже задуман в 1912 году, как в 1932 году не мог бы приобрести популярность, скажем, Санин М. Арцыбашева, так и Л. Толстой не мог не понимать разницу между людьми, воспитанными в павловское время, и героями 1812 года со всей вытекающей отсюда разницей в их психологии и судьбах.

Толстой писал не историческое исследование, вправе был распоряжаться героем по своему усмотрению, не обязан был делать его типичным представителем своего времени, мог как угодно отступать от исторической точности, но раз сознательно допущенный им анахронизм определил взгляды, жизнь и крах персонажа, его, мне кажется, необходимо принимать во внимание.

* * *

Наташа Ростова — образ, наиболее привлекавший читателей и литературоведов всех времен и народов. О ней писали многократно, как в восторженном, так и в резко критическом тоне. Ее характер отличается исключительной психологической убедительностью, однако биография почти не поддается переводу на язык исторических реалий, так как развивается по романтическому сценарию. Ее первый бал — это бал Золушки. Юная, неопытная, худенькая московская барышня, недавно привезенная в Петербург, сразу получила приглашение на вальс от «одного из лучших танцоров своего времени». Ради удовольствия Наташи — и всех читательниц вместе с нею — Толстой даже одел князя Андрея в белый кавалерийский мундир, предпочтя забыть, что герой с 1806 года служил в ополчении, а на бал в высочайшем присутствии должен был бы явиться в шитом золотом камергерском мундире, раз уж он зачем-то изображен камергером. Но разве камергер сравнится по поэтичности с кавалергардом?!

Забавно, но, «один из лучших танцоров», князь Андрей вообще не должен был уметь танцевать вальс! Вальс появился в России после 1806 года, когда Болконский жил в провинции. Он мог выучить этот танец либо в Австрии незадолго до Аустерлица, либо в четырехмесячное пребывание в Петербурге при Сперанском. Но можно ли представить, чтобы посреди своих важных дел и дум этот серьезный, взрослый человек стал бы нанимать учителя танцев? Это как-то снизило бы представление о его целеустремленности. Конечно, Толстой мог не знать о времени проникновения вальса на русские балы, хотя в дневниках С. Жихарева он при желании мог заметить отсутствие упоминаний о вальсе в 1805—1807 годах. Но едва ли бы это повлияло на решение писателя: в глазах читателей середины XIX века вальс наилучшим образом соответствовал романтичности Наташиного бала; впечатление было бы испорчено, если бы князь Андрей пригласил героиню на всеми забытый полонез, шальную мазурку или бездумный котильон!

Благодаря своему великолепному партнеру Наташа стала царицей бала, не зная отбоя от приглашений. И всего через несколько недель получила блестящее предложение руки и сердца от первым заметившего ее молодого, богатого и знатного красавца-полковника. Не питая к нему истинно глубоких чувств, героиня предложение приняла. Будучи помолвленной, она оказалась предметом ухаживаний ярчайшего представителя светской золотой молодежи и даже согласилась с ним бежать под влиянием скорее удовлетворенного тщеславия, чем любовного увлечения.

Страдания героини столь же романтически преувеличены, как и ее успехи. Ей выпало все — крах мечтаний и позор, смерть жениха у нее на руках, потеря отца и брата, тяжелая болезнь матери, разорение семейства… Удивительно, как ей не пришлось пробираться одной сквозь пургу или лежать в горячке! Зато в минуту отчаяния по мановению волшебной палочки у нее оказался мышьяк, «который она тихонько достала». Ни в начале XIX века, ни в любые другие времена аптекари не продавали яды всем желающим. Мышьяк использовали в хозяйстве как средство от крыс, но хранился он, разумеется, под замком у ключницы. Пыталась ли Наташа сама сбегать к аптекарю или ключнице, посылала ли к ним горничную, — кому не показалась бы странной просьба барышни отсыпать ей толику мышьяка?

История имела, конечно, счастливый конец: героиня быстро утешилась и благополучно вышла замуж за состоятельного, титулованного, любящего человека, ставшего ей идеальным супругом. Романтический сюжет был резко оборван автором, отчего отсутствие у Наташи душевной глубины стало заметно. Прежде сильные чувства заменялись у нее сильными эмоциями, что вполне удовлетворяло большинство читателей; когда же поводы для волнений исчезли из ее жизни, читатели потеряли возможность ей сопереживать. Очищенный от романтических преувеличений, ее характер оказался малоинтересен. Каким образом Толстой придал очарование такой героине, наделенной одними настроениями, а не чувствами? И как сумел убедить в жизненности и достоверности ее полусказочной биографии? Для этого он использовал своеобразный способ: поступки, мысли и переживания героини строго реалистичны, а их объяснения автором — романтически-приподняты.

Этот прием всего нагляднее проступает в знаменитой сцене танца в доме дядюшки Ростовых. Писатель с упоением живописует, как внезапно и вдохновенно эта «графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой», вдруг показала движения, которые «всосала из русского воздуха», поняла все то, «что было в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке». Эта декларация чрезвычайно важна в художественной концепции Льва Толстого, в его идее единения всех русских, независимо от их происхождения и воспитания, если только французский дух не въелся в них бесповоротно, как в Элен или Жюли Карагину.

Однако весь этот почти мистический эпизод основан на прямой мистификации читателей. Наташа, жившая в Москве и в деревне, естественно, многократно видела танцы крестьянских девушек, которые забавляли господ летними вечерами в имениях или на столичных праздничных гуляньях. С детства обученная танцам, она легко могла копировать движения русских плясуний — ничего необычного в этом не было бы. Мистификация в другом. Выше упоминались дневники-записки С. Жихарева, которые Толстой использовал в своей работе и откуда почерпнул, в частности, описание обеда в Английском клубе в честь Багратиона, данного московским дворянством 3 марта 1806 года. Следовательно, он имел полную возможность прочитать двадцатью страницами ранее о бале у А. Орлова 3 февраля, когда «граф приказал музыкантам играть русскую песню “Я по цветикам ходила” и заставил графиню (свою дочь А. Орлову. — Е. Ц.) плясать по-русски». 10 Тут же находился «танцмейстер Балашов, учивший ее русским пляскам».

Француженки-гувернантки не учили своих воспитанниц танцам, это не входило в их обязанности (разве только в глухой провинции). В Москве танцам учил П. Иогель, выведенный в романе, или В. Балашов. Моду на сольные русские бальные девичьи танцы ввела Анна Алексеевна Орлова в начале XIX века, и в Москве она сразу же привилась. Московские балы отличались острейшей нехваткой кавалеров, всякий увалень (вроде Жихарева) был на счету, но и их недоставало. Многим барышням приходилось вечерами просиживать у стенки, и они с радостью ухватились за возможность показать свою грацию без нужды в партнерах. Таким образом, Наташу учили русскому танцу, приспособленному для бальной залы, и притом учить мог не только Балашов, но и Иогель, и другие французские танцмейстеры. Как итальянские певцы в России охотно включали в свой репертуар популярные русские романсы и песни, так и французские танцмейстеры сообразовывались со вкусами и нуждами своих клиентов.

Любопытно, что Наташа оставалась сидеть, пока звучала балалайка, а сорвалась с места под звуки гитары — инструмента, только-только входившего в обиход дворянского круга, но совершенно чуждого крестьянской среде, где даже зажиточный хозяин не мог позволить себе столь дорогую покупку. Деревенский парень или девушка с гитарой — образ невозможный во весь XIX век. Толстой честно отразил факт, но сопроводил его противоречащей ему идейной установкой.

* * *

Главным героем эпопеи является, конечно, Пьер Безухов. Порой высказывается суждение, что этот персонаж наиболее близок автору, едва ли не носитель авторской позиции. Это утверждение кажется довольно сомнительным. Одно его имя, которое от начала до конца в авторской речи остается во французском варианте, представляется настораживающим знаком. Толстой никогда не называет на французский лад никого из семейства Ростовых или Болконских (исключая прямую речь). Наташа Ростова казалась бы нам совсем иной, будь она «Натали»; с именем же «Пьер» мы так сроднились, что не задумываемся о его форме.

При первом своем появлении Пьер называется не по фамилии, а только как сын графа Безухова, «sans nom, sans fortune», и с горечью и стыдом говорит: «Je suis bвtard». Анна Шерер приветствует его «поклоном, относящимся к людям самой низшей категории в ее салоне». Это глубоко недостоверный штрих: русскому обществу первой трети XIX века не было свойственно ханжеское отношение к незаконнорожденным, к числу которых относились многие выдающиеся лица, не испытывавшие никакого чувства ущемления из-за своего происхождения. В том же 1805 году в кружок «молодых друзей» императора входил вельможа Н. Новосильцев, незаконный сын сестры графа А. Строганова. Неужели Шерер и к нему отнеслась бы с неуважением?!

Незаконные дети дворян были чрезвычайно распространенным явлением в России начала века. Они делились на две категории: приписанных к дворянству и оставленных в крестьянском или мещанском сословии своих матерей (сия разница четко указана Пушкиным в «Дубровском» по поводу отпрысков Троекурова). Последняя категория почти не нашла отражения в литературе и мемуаристике; вероятно, ее представители чувствовали несправедливость своего положения, но чаще просто врастали в материнскую среду. Дворянство же незаконнорожденные получали многими путями. Если отец их был холостяком или вдовцом, он просто давал им свою фамилию, и в этом случае они ничем решительно не отличались от законнорожденного потомства. Если отец или мать состояли в браке, если ребенок родился у незамужней женщины или вдовы, ему могли выхлопотать выдуманную фамилию, которую вписывали в дворянские «Родословные книги» с гербом и всем прочим (Герцен, сын И. Яковлева; Перовские, дети графа Разумовского; И. Пнин, сын Репнина, А. Бецкий, сын князя Трубецкого), — этот путь был доступен в основном вельможам, обладавшим влиянием при дворе. Проще было упросить какого-нибудь бедного дворянина вписать ребенка в свой род (В. Жуковский), выдать его за сына от первого брака матери (А. Фет), за сына сестры (дети князя Ю. Долгорукова), за сына от умершего супруга (Ф. Розенберг, узаконенный бабкой Грибоедова как якобы рожденный от ее второго мужа до брака с ним) и т.п. Любой из перечисленных способов давал ребенку дворянское звание, право на дворянское воспитание и образ жизни, родственные связи, — а только этим и ценилось хорошее происхождение в России, где культ древности рода, незапятнанности родословной отсутствовал с начала XVIII века.

Высшим выражением любви родителей к внебрачному ребенку было стремление дать ему все законные права, включавшие право на наследство. Это стремление неизбежно встречало сопротивление родни, претендующей на его долю в состоянии. В редких случаях отцу удавалось добиться цели, опираясь на собственные величайшие заслуги или фавор у императрицы. Так, дети Ф. Орлова благодаря влиянию его братьев на Екатерину II получили фамилию отца (но не титул!), чему более всего способствовало отсутствие мужского потомства у прочих Орловых. Начинать хлопоты об узаконении имело смысл лишь по достижении ребенком возраста, когда опасности детских болезней и смертей остаются позади. Именно так и поступил старый граф Безухов. Для успеха прошения он должен был долго и упорно нажимать на самые разные рычаги государственной и придворной машины, преодолевать бесчисленные препоны — процесс растягивался на годы и не мог пройти не замеченным для приближенных ко двору. Княгиня Друбецкая, например, знала, что старый Безухов «писал государю». Встречая Пьера, Шерер должна была видеть в нем любимого, балованного сына богатейшего вельможи, весьма вероятного наследника если не титула, то имени и хоть какого-то имения и, следовательно, уважаемого человека. (В русской истории нет примеров передачи титула незаконному отпрыску; Л. Толстой и тут не шел на поводу у реальности.)

Пьер, как и братья Курагины, воспитывался за границей; но если те были отданы в какое-то учебное заведение, он «с десятилетнего возраста был послан с гувернером-аббатом за границу, где он пробыл до двадцатилетнего возраста» и вернулся за три месяца до начала действия. Следовательно, его пребывание в Европе относится к 1795—1805 годам, и жить он, как указывалось выше, мог только в Германии. Как и Ипполит, он не мог хорошо знать русский язык, однако Толстой этого не афишировал. Германия тех лет славилась замечательными университетами: Геттингенским, Гейдельбергским, в меньшей степени Тюбингенским, где уже начал свою деятельность молодой Гегель. Было бы естественно послать Пьера в университет (подобно пушкинскому Ленскому), но его отец предпочел дать сыну самое дорогое образование — домашнее заграничное. Судя по любви Пьера к философии, какие-то лекции профессоров он посетил вольным слушателем, но воспитанием своего аббата воспользовался очень плохо. Мало того, что он неуклюж, имеет дурные, несветские манеры, у него еще «огромные, красные руки». Этим штрихом Толстой изо всех сил, с нажимом подчеркивает следы неблагородного происхождения Пьера, в котором сказывается то ли низкая кровь матери, то ли грех родителей. В подлинной жизни сын высокородного графа, скорее всего, не имел бы «красных рук», не говоря о том, что на светском вечере полагалось быть в перчатках.

Толстой постоянно заставляет героя вести себя не по-дворянски, вопреки воспитанию, титулу и состоянию. При ссоре с Элен, хоть и по очень значительному поводу, Пьер замахивается на нее каминной доской, а потом идет душить голыми руками. Автор замечает, что «порода отца сказалась в нем». Но его отец рос в другие времена, когда детей совершенно не учили сдерживать себя, когда допускалось бить жен. Его отец — сверстник Митрофанушки, пусть в тысячу раз лучше образованный. В начале XIX века обычаи переменились, насилие над женщиной дворянского круга стало необсуждаемым табу. Мы можем представить себе старого князя Болконского, дающего пощечину дочери, но немыслимо вообразить, чтобы князь Андрей замахнулся на жену или сестру хотя бы книгой. Дело не в том, что его ярость выразилась бы иначе, он просто не позволил бы себе дойти до состояния аффекта, его учили контролировать эмоции. Поколение отцов этому не учили, даже не думали учить; Пьера учили, да не выучили. В его время, как и в 1860-е годы, битье жен в дворянской среде совершенно перевелось. Он, правда, Элен не ударил, а хотел прямо убить, увлеченный «прелестью бешенства», но все же князь Андрей в такой ситуации никогда бы не оказался.

Пьер восхищается Наполеоном, что для его поколения (он моложе Андрея Болконского и несколько инфантилен) можно считать уже нормальным, тем более что последние два-три года пребывания за границей он имел возможность посетить Францию и даже увидеть самого императора в ореоле его величия. Но в таком случае совершенно ненормальны его бездеятельность и долгие искания смысла жизни. Либо он восторгается Бонапартом — и тогда высокий смысл преобразования мира ему давно открыт; либо он ищет свой путь — и тогда при чем тут Бонапарт? Философствования Пьера переносят его в поколение людей 1830–1840-х годов, воспитанных в николаевское царствование, обреченных на бездействие, познавших с детства гибельность дерзаний декабристов. Связи Пьера с масонами — анахронизм другого рода. В начале XIX века к масонам уже не относились так серьезно, как в середине XVIII века; их ритуалы казались смешными и почти вывелись, посвящение в масоны было просто входом в мужской клуб, где люди чувствовали себя освобожденными от власти табели о рангах, от светских норм и женского общества. Более высокого смысла в этих собраниях почти уже не было. Времена Новикова и Хераскова остались позади.

А вот женитьба Пьера на Элен совершенно оправданна с житейской точки зрения и строго соответствует историческим фактам. Незаконнорожденный во всем был равен законным детям, кроме одного: он не мог позволить себе опрометчивую женитьбу. Ради своих детей он должен был дать им хорошее происхождение и родню хотя бы по матери. (В этом, вероятно, важнейшая причина, почему Жуковский не женился на своей племяннице Маше Протасовой: он не имел права передать детям пятно двойной греховности рождения.) Пьер оба раза сделал правильный выбор — княжна Курагина и дочь графа Ростова отвечали необходимым требованиям.

«Искания» Пьера автор завершил парадоксально и неправдоподобно: герой стал камергером. По указу Александра I от 18 декабря 1801 года звание камергера могло предоставляться только лицу, состоявшему в действительной или гражданской службе и имевшему чин не ниже 6-го (ко времени Толстого порог был повышен до 4-го класса). Таким образом, Безухов одним шагом перелетел половину табели о рангах, что напоминает времена Екатерины II, а никак не ее потомков. С началом Отечественной войны Пьер повел себя исторически достоверно, сформировав полк на свои средства, подобно М. Дмитриеву-Мамонову, графу П. Салтыкову, Н. Демидову и другим. Их полки, хотя назывались гусарскими, егерскими и т.п., не входили в регулярные силы, но считались выше ополченских. Выполнив таким образом свой долг перед обществом, сам Безухов не захотел остаться в стороне от великих событий.

Его поездка в шарабане на Бородинское поле, где

Вооружась одним лорнетом,
Он любовался, как балетом,
Военною стрельбой … 11

была нелепейшей и даже недостойной выходкой, недаром навлекшей на Толстого насмешки Д. Минаева и критику шестидесятников. Им, видимо, показалось, что Безухов относится к положительным персонажам, которым не пристало «играть в войну». Однако желание Пьера убить Наполеона ни у кого не вызвало возражений, а между тем оно очень существенно для понимания образа.

Личный террор совершенно противоречил дворянской этике, поскольку неожиданное для жертвы убийство казалось актом подлости, даже если грозило убийце немедленной казнью на месте. В отличие от дуэли или сражения, где стороны по идее подвергались равной опасности, убийство и цареубийство дворянами не одобрялись. Цареубийство могло совершаться группой заговорщиков, где ответственность как бы растворялась, падая на многих (вроде убийства шведского короля Густава III в 1792 году на придворном маскараде). О цареубийстве мечтали декабристы И. Якушкин и П. Каховский, но показательно, что замысел не был приведен в исполнение. Удачные индивидуальные покушения совершали либо недворяне (Ж. Клеман, убийца Генриха III; Ф. Равальяк, убийца Генриха IV; Д. Фелтон, убийца герцога Бекингема), либо женщины, которых законы дворянской чести связывали меньше, чем мужчин (Шарлотта Корде). Неудивительно, что Пьер в качестве примера для подражания обратился к покушению на Наполеона немецкого студента в Вене в 1809 году.

С одной стороны, Безухов наконец начал «глядеть в Наполеоны» и возмечтал «или погибнуть, или прекратить несчастье всей Европы»; с другой стороны, избранный им способ борьбы был по форме плебейским. Толстой объяснил его действия «чувством потребности жертвы и страдания», которое заставило героя отказаться от роскоши, спать на жестком диване и есть с дворником, — неужели это не издевка автора, живописавшего куда большие лишения, выпавшие на долю воинов? Еще Пьер движим «неопределенным, исключительно русским чувством презрения ко всему условному, искусственному, человеческому (!)». Это чувство, по мнению Толстого, заставляет человека, «совершая (в пошлом смысле) безумные дела», как бы пробовать «свою личную власть и силу, заявляя присутствие высшего, стоящего вне человеческих условий, суда над жизнью». В качестве примера таких дел автор приводит действительно пошлые: пропить последнюю копейку и перебить зеркала без видимой причины. Оба примера отдают кабаком и купеческим разгулом и ничего общего не имеют с благородной готовностью пожертвовать собой ради великого дела или славы в потомках, а не ради бездумного удальства и сиюминутного лихачества.

Покушение Пьера не состоялось, тем более что шел он на него после ночного пьянства, не с тем, «чтобы исполнить задуманное дело», а «чтобы показать самому себе, что не отрекается от своего намерения». Раздумья Пьера над разряженным пистолетом опять-таки описываются автором едва ли не издевательски. Прогулки Пьера по Бородинскому полю и захваченной Москве тем более неприличны, что он состоял в дворянском ополчении и обязан был оставаться в расположении своей части. Фактически его можно было бы судить как дезертира, вдобавок запятнавшего губернский мундир, ибо расхаживал в штатском.

Физические и нравственные страдания в плену нисколько не изменили характер Пьера. Выздоровев после горячки, последовавшей за освобождением из плена, он только и находил в себе силы приговаривать: «Ах, как хорошо! Как славно! — говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился в мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше». По-человечески его чувства вполне понятны и естественны, но они низки — благородный дворянин постыдился бы признаться в них даже самому себе. Однако поведение Пьера на войне нельзя трактовать прямолинейно.

В эпопее, посвященной великой борьбе русского народа против иноземных завоевателей, естественно было бы рассматривать отношение героев к войне как пробный камень их отношения к родине. Казалось бы, нельзя любить отчизну и не стремиться ее защитить! Если смотреть с этой точки зрения, то приходится признать, что выдержали проверку на патриотизм Андрей Болконский, Анатоль Курагин, Петя Ростов, ряд второстепенных персонажей, но не Пьер Безухов и даже не Николай Ростов. Последний за несколько дней до Бородинской битвы был отправлен «в командировку за ремонтом для дивизий». Это было ответственное поручение, ибо от качества выбранных лошадей зависели успехи и жизнь кавалеристов; в сложные времена в ремонтеры старались определять офицеров проверенной честности, которые не прикарманили бы казенные деньги путем отбора низкокачественных животных. Правда, ремонт накануне генерального сражения — сомнительный ход, принадлежащий Толстому, а не дивизионному генералу, который наверняка послал бы ремонтную команду после битвы, когда станет ясна убыль в лошадях. Это обстоятельство маловажно; для характеристики Николая существенно другое: он не был при Бородине — и нисколько этому не огорчился. Уезжал в Воронеж он «с величайшим удовольствием, которое он не скрывал и которое весьма хорошо понимали его товарищи». Недаром Николай Ростов не пользовался симпатией читателей разных поколений.

Но неужели Л. Толстой хотел изобразить героя и его однополчан трусами или людьми, равнодушными к судьбе России? Может быть, дело было в другом: война, даже освободительная и народная, не представлялась писателю явлением нравственным, оправданным? И воинственная жестокость Долохова была ему отвратительна, а трусливость Пьера — симпатична? И именно поэтому милому мальчику Пете он не позволил даже взмахнуть саблей, предпочтя его убить шальным выстрелом? Все это были бы предположения, интерпретации эпизодов, которые можно понимать по-разному; но в распоряжении исследователя есть конкретный недвусмысленный факт, данный Толстым.

В начале Отечественной войны Николай Ростов за атаку в небольшом деле был награжден Георгиевским крестом, к собственному своему удивлению, словно бы по прихоти командующего. «У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю!» — размышлял герой, получая орден и продвижение по службе. В самом конце романа юный Николенька Болконский решил, что не желает быть георгиевским кавалером, как его дядя Ростов. Выпад Толстого против Георгиевского креста необычаен в художественной и исторической литературе. Орден Святого Георгия пользовался величайшим уважением в течение всего своего полуторавекового существования, чего никогда бы не произошло, если бы его давали за надуманные заслуги в зависимости от расположения начальства. Георгиевский крест можно было заслужить только на поле боя за личный подвиг или за стратегический талант. Обычно к награде конкретного офицера представлял главнокомандующий, но нередко случалось, что отличившемуся полку жаловали несколько крестов, которые следовало распределить между самыми заслуженными воинами по решению однополчан. Такое получение награды ценилось особенно высоко. И. Якушкин был награжден Георгием за Бородинскую битву по решению солдат, которые непосредственно наблюдали его храбрость и стойкость. Высшую и почетнейшую воинскую награду заслужить было нелегко — в 1812 году орден нижней, 4-й степени имели всего 1,7 процента офицеров, а высших степеней — считанные единицы. 12

Л. Толстой как боевой офицер, разумеется, понимал значимость и заслуженную славу этого ордена. Как раз в пору создания «Войны и мира» император Александр II возложил сам на себя орден Георгия 1-й степени, чем вызвал бурю возмущения в обществе и армии. Уничижительное отношение к Георгиевскому кресту в романе не имеет реальных оснований и может быть объяснено только с точки зрения идейной позиции автора.

Георгиевский крест — символ военной доблести, поскольку давался исключительно за воинские заслуги. А следовательно, его можно воспринимать и в качестве символа войны как таковой! Любые проявления войны и воинственного духа не встречают признания Толстого. Ему близко только пассивное сопротивление, подобно оставлению Москвы ее жителями, которые показали «этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства». И «дубина народной войны» нравится ему гораздо больше, чем крестьянский топор, которым рубит французов один из мелких персонажей: удар дубины не смертелен!

Оттого основные герои «Войны и мира», в сущности, не сражаются: князь Андрей не успел вступить в бой ни при Аустерлице, ни при Бородине; Николай Ростов Бородина избежал, а Георгиевский крест получил за «дрогнувшую руку»; Пьер бежал от выстрелов, «не помня себя от страха», и душил француза, также «движимый невольным страхом»; Петя Ростов даже не взял оружие в руки. И разве за свое пассивное участие в Отечественной войне все они навлекли на себя презрение автора?

В литературе XIX века антивоенная проповедь впервые с исключительной силой прозвучала, пожалуй, в восьмой песне «Дон Жуана» Байрона. Великий поэт с жестоким реализмом живописал кровавые ужасы войны, стремясь пробить ханжеское лицемерие правителей и обывателей и показать всяким ревнителям национальной славы, что политические цели войн не искупают гибели тысяч и тысяч солдат и мирных жителей. Лишь в одном случае Байрон не считал потерянных жизней, включая собственную, — в национально-освободительной борьбе. Толстой продемонстрировал свое отрицание войны прежде всего через личные страдания персонажей. Когда люди натирают ноги, теряют ноги, теряют жизни, до бед ли им Отечества? не все ли равно, что враг пытается завоевать Родину, коли порвались сапоги, а ядра грозят порвать грудь? Победить захватчиков, конечно, было бы прекрасно, но пусть это сделают другие, а лучше всего «дубина» сама собой, как сказочный меч-кладенец!

При таком художественном ракурсе, в отличие от байроновского, могло показаться, что Толстой хотел не воспитать патриотизм, а поощрить малодушие. Правда, писатель с явной симпатией изобразил маленького человека с отважной душой, капитана Тушина. Читателю предоставлено самому решать: считать ли Тушина образцом офицера, а главных действующих лиц романа трусами или никчемными воинами, либо признать вслед за автором отвратительность всякой войны, даже национально-освободительной.

Комментарии (0)

Добавить комментарий